Пусть твоя жизнь воплотится в нечто прекрасное… Например, в такого вот хнычущего малыша с блестящими глазами, длинными ресницами, большой головой и попахивающими псиной взъерошенными волосами.
На лицах попутчиков был написан тот же страх, что сковал ее изнутри. И лишь молодой армянин все качал головой и улыбался ей, как бы говоря: «Это не то, что ты думаешь».
Вот болван, подумала Хема.
Пожилой армянин — наверное, отец юноши — бесстрастно смотрел прямо перед собой, словно ему было все равно, что с ними случится. Хема удивилась, что обращает внимание на такие пустяки, вместо того чтобы сжаться в ожидании удара.
Море стремительно надвигалось, и Хема вдруг вспомнила Гхоша. Ее захлестнула волна неведомой прежде нежности, словно это он должен был вот-вот умереть в авиакатастрофе, завершив свои захватывающие приключения в медицине, покончив с беззаботными шутками и безвозвратно упустив шанс осуществить мечту и жениться на Хеме.
— Ваш пациент, доктор Стоун, — повторила матушка-распорядительница, поднимаясь с табурета, стоящего между ног сестры Мэри Джозеф Прейз.
Глянув доктору в лицо, матушка испугалась, что сейчас он швырнет чем-нибудь.
Такое уже с ним случалось, правда, не в присутствии матушки. Сестре Мэри Джозеф Прейз, пожалуй, ни разу не довелось подать ему не тот инструмент, но порой тугой зажим не хотел раскрываться или кончики биполярных ножниц не резали. Инструменты тогда летели прямо в цель — в некую точку на стене Третьей операционной чуть выше выключателя, что рядом со стеклянным шкафом.
Близко к сердцу это принимала одна сестра Мэри Джозеф Прейз, хотя она лично проверяла каждый инструмент, прежде чем заложить в автоклав. Матушка же считала, что пусть себе швыряется.
— Подавайте ему время от времени зажим, который не держит, — говаривала она. — А то он будет сдерживаться, пока пар из ушей не повалит, и вот тогда-то последует настоящий взрыв.
На штукатурке над выключателем виднелись многочисленные ямки, от которых лучиками разбегались трещины (ну точно следы от взрыва или обстрела). Предмет попадал в стену в короткий промежуток между словами НИКУДА и НЕ ГОДИТСЯ! А однажды Стоун наорал на сестру Асквал, анестезиолога, что доза кураре явно недостаточна и что, пока он копался в брюшной полости, мышцы живота сократились и сжали ему руки словно тисками. Не один пациент в ужасе пробуждался от наркоза под вопль Стоуна:
— Не можете как следует усыпить, так дайте мне мотыгу! Но сейчас, когда губы у сестры Мэри Джозеф Прейз были пепельно-серые, дыхание поверхностное, глаза смотрели в никуда, кровотечение не останавливалось, да тут еще матушка передала бразды правления ему, Стоун молчал. Его охватила беспомощность вроде той, которую, наверное, испытывают родственники больного, и это чувство оказалось крайне неприятным. Губы у Стоуна позорно затряслись. Но хуже всего был охвативший его ужас и полный паралич мысли.
В конце концов он только и смог выдавить дрожащим голосом:
— Где Хемлата? Когда она вернется? Она нужна нам!
И этим продемонстрировал нетипичное для себя смирение.
Тыльной стороной ладони Стоун вытер глаза и, вместо того чтобы сесть на предложенный табурет, попятился, шагнул к стене, на которой виднелись следы его несдержанности, и стукнулся об нее своей монументальной, словно у горного козла, головой. Ноги его явно не держали, и он ухватился за стеклянный шкаф. Дабы не искушать Господа и не накликать несчастья, Матушка сочла нужным пробормотать непременную мантру:
— Никуда не годится!
Конечно же, Стоун мог выполнить кесарево сечение, и все же, как ни странно это для тропического хирурга, именно эту операцию он до того никогда не проводил. «Увидел, сделал, освоил» — так называлась глава в его книге «Практикующий хирург. Краткие очерки тропической хирургии». Вот только читатели не догадывались, да и сам я узнал об этом многие годы спустя, что все, так или иначе связанное с гинекологией (не говоря уже об акушерстве), вызывало у него отвращение. Причины гнездились в событиях последнего курса медицинского института, когда он, неслыханное дело, закупил себе персонального покойника, чтобы повторить анатомию, уже пройденную на первом курсе на трупах, так сказать, общего пользования. Типичный образчик такого мертвеца в эдинбургских анатомических театрах представлял какой-нибудь мужчина преклонных лет с увядшими мускулами и сухожилиями, поступивший из больницы для бедных. Вместе со Стоуном на нем проводили занятия еще пятеро студентов. А вот с покупкой последнего трупа ему повезло: упитанная женщина средних лет (этот типаж он невольно связывал с фабрикой линолеума в Файфе). Вскрытие руки, произведенное Стоуном, получилось до того изящным (на среднем пальце он обнажил только сухожильное влагалище, а на безымянном пошел дальше и вскрыл flexor sublimis, представший перед зрителем наглядно, словно тросы подвесного моста, между которыми протянулся profundus), что профессор анатомии сохранил эту руку для демонстрации первокурсникам. Несколько недель Томас Стоун в поте лица трудился над покойницей и провел с ней куда больше времени, чем с любой другой женщиной, за исключением матери. Он вполне освоил тонкости анатомии, которые можно было почерпнуть только в близком общении. С одной стороны он вскрыл ей щеку до уха, пришив лоскут наизнанку, чтобы продемонстрировать околоушную слюнную железу и проходящий сквозь нее гусиной лапой лицевой нерв (отсюда и название pes anserinus). С другой стороны лица он снял весь жир, обнажив мириады мимических мускулов, чьи сокращения передавали и радость, и грусть, и все промежуточные эмоции. Он не воспринимал эту женщину как личность, она была для него не более чем учебным пособием. Каждый вечер он укладывал на место мускулы, потом кожные лоскуты, потом прикрывал труп пропитанной формалином тканью. Порой, когда он заворачивал покойницу в клеенку и подтыкал края, ему представлялось, как мать укладывает его в кровать, и он особо остро чувствовал свое одиночество.