Сейчас, с мешком на голове, отчетливо припоминаю каждое слово. Повязка на глазах словно расшевеливает память и обостряет обоняние. Чувствую, надо расспросить Хему и Гхоша, о чем они тогда говорили. Только как? Сознаться, что подслушивал?
Нос приводит меня к нашей спальне. Проскальзываю внутрь. Запах усиливается. Здесь должен быть комод. Тыкаюсь лицом в мягкую ткань. Вот оно что. На дверце комода висит ее пижама. Умно. Принюхиваюсь, будто собака-ищейка, вожу носом по пижаме, зарываюсь в нее лицом.
Произношу вслух:
— Очень умно.
Знаю, Шива в постели. Зачем он нацепил свой браслет? Слышу звон бубенчиков, этакое уклончивое бормотание.
Меняю направление. Чиркаю плечом о стену коридора. След ведет в кухню, хоть это и против правил. К тому же аромат имбиря, лука, кардамона и гвоздики перебьет все прочие запахи.
В каком-то порыве становлюсь на колени и обнюхиваю кафель. Да! Беру след. У двуногого существа, что ходит, задравши нос, перед четвероногим нет шансов. Кто куда, а я направо.
Скольжу на коленях. Кладовая. Знаю: правила игры бесповоротно изменились. Точнее, никаких правил нет в помине. Ничто уже не будет таким, как прежде. Пусть мне всего одиннадцать, но мое сознание сформировалось. Мое тело будет расти, мои знания и опыт обогатятся, но все то, что является мной, Мэрионом, та часть меня, что воспринимает окружающую действительность и ведет внутреннюю летопись для потомков, уже вольготно расположилась в моем теле и жадно впитывает жизнь, которую я ощущаю так остро, как никогда. Хотя ничего не вижу и руки у меня связаны.
У двери в кладовую поднимаюсь на ноги.
— Я знаю, ты здесь. — Голос мой отдается эхом в длинном и узком помещении, и я иду прямо на Генет.
Она передо мной. Если бы руки у меня были свободны, я бы ее ущипнул или шлепнул. Слышу сдавленный звук. Смех? Нет, не думаю. Это плач.
Хочу утешить ее. Желание нарастает. Это первобытный инстинкт вроде того, что привел меня к ней.
Подаюсь вперед.
Она слабо отталкивает меня. Просит, чтобы не уходил?
Мне всегда казалось, что Генет довольна жизнью. Ест с нами за одним столом, ходит с нами в одну школу, она — член семьи. Отца у нее нет, но ведь и у нас нет родителей. Зато у нас есть Хема и Гхош, как и у нее. Я считал, она нам ровня, но, пожалуй, приукрашивал. Наша спальня больше, чем все ее продуваемое ветрами жилище, где всего одна-единственная комната. Сортир у них во дворе возле дровяника, если ночью приспичило, выходи под дождь. Если Гхош и Хема баюкали нас, переносили в волшебный мир «Мальгуди», а когда наступала пора, гасили свет, то Генет читала сама при свете одинокой голой лампочки под звуки радио, которое Розина слушала допоздна. Мать и дочь спали в одной постели, обогревались жаровней, от одежды Генет пахло дымом и ладаном, что ее очень смущало. Нам ее жилище казалось уютным, а Генет его стыдилась. Пока мы были поменьше, мы бывали у нее так же часто, как и у нас дома, но потом, хотя Розина всегда была рада нас видеть, Генет перестала нас приглашать.
Я все это ясно вижу, хоть у меня и повязка на глазах. Впервые сознаю: в ней живет дух соперничества. Чтобы разглядеть то, что само бросалось в глаза, понадобилось их завязать.
Еще один шаг вперед. Жду. Никто не пихается и не щиплется. Мотаю головой в разные стороны и скольжу щекой Генет по уху. У нее щека мокрая. Чувствую на шее ее горячее прерывистое дыхание. Она медленно поднимает подбородок.
Дикарь во мне сохраняет бдительность. Будь настороже, говорит он мне. Мне уютно и хорошо. Чувствую себя победителем.
Ноги у меня сведены вместе. Наклоняюсь вперед. Генет чуть отступает, и я валюсь на нее, прижимая к полке. Наши бедра соприкасаются, мы тремся щеками. Жду, когда она оттолкнет меня, выпрямится. Но она и не думает.
Тела друг дружки нам прекрасно знакомы. Мы возились, боролись, карабкались в наш домик на дереве, а когда были помладше, купались вместе в бассейне-лягушатнике. В больших ящиках, набитых соломой, в которых в Миссию прибывала стеклянная посуда, мы играли в домашнего врача и не придавали значения нашим анатомическим различиям. Но сейчас, когда я не вижу ее лица, а мешок скрывает от нее мое, все это влечет нас своей новизной. Я уже не Человек-невидимка, а Слепой, чувства которого до того обострились, что он внезапно как бы прозрел.
Хотя руки у меня связаны, ладони свободны. И я касаюсь ее холодного бедра. Она не двигается. Ей нужно мое прикосновение, мое тепло. Я прижимаю ее к себе.
Она вздрагивает.
Она совсем голая.
Не знаю, сколько минут мы так стоим. Кажется, именно этого она и добивалась. Если бы мы лучше разбирались в самих себе, мы бы сорвали эту повязку… слава Богу, что этого не произошло.
Она просовывает руки мне под мышки и обнимает меня. Мне больно, но я помалкиваю. А то вдруг она уйдет.
По жестяной крыше зашуршал дождь.
Проходит вечность, прежде чем она убирает руки и снимает у меня с головы мешок.
Она развязывает мне руки. Слышу стук пряжки ремня об пол. Но повязку она не снимает. Я сам могу ее снять, если захочу.
Но я хочу, чтобы она опять обняла меня. Прямо сейчас, когда руки у меня свободны. Тянусь к ней. Нагая, она сделалась меньше, изящнее.
Что-то мягкое, телесное касается моих губ. Меня никогда раньше не целовали. В кино мы с Генет всегда прыскали и заливались смехом, когда актеры целовались. Киносеанс в «Синема Адова» обычно состоял из трех фильмов, из них один — итальянский, продублированный или с субтитрами, за ним — короткая комедия, Чаплин или Лорел и Харди. В итальянском непременно была масса поцелуев. Шива, набычившись, внимательно смотрел на экран, а мы с Генет отворачивались. Целоваться глупо. Взрослые сами не знают, до чего у них при этом дурацкий вид.